«Поезд смерти»

А ттестат зрелости я получил в бурные дни 1918 года.

Алексей Иванович Колосов — уездный комиссар по народному образованию, мой первый политический наставник, оказал мне содействие, и меня направили на работу в Сызранский уездный Совет народного хозяйства.

От совнархоза я был послан в чрезвычайную комиссию по разгрузке железнодорожного узла. В Сызрани сходился узел Сызранско-Вяземской, Московско-Казанской и других железных дорог; мимо Сызрани проходил волжский водный путь. Саботажники на железных дорогах забили пути ст. Сызрань поездами с грузами для Москвы, Петрограда и других промышленных центров. Они устроили такую пробку, которая совершенно парализовала движение.

Наша комиссия в составе председателя Деева — рабочего гвоздильного завода, Тёмова и Серова сортировала вагоны, разыскивая поездные документы, накладные, дубликаты и пр., проталкивала составы на Москву и в других направлениях.

В апреле или в начале мая 1918 года при уездном комитете РКП(б) состоялось межпартийное совещание по продовольственному вопросу. Вызвано это было обостряющимися затруднениями с продовольствием: запасов зерна и муки было недостаточно, из окружающих деревень подвозили очень немного, потому что кулаки придерживали хлеб, а привозившийся хлеб часто скупался спекулянтами и зажиточными слоями населения про запас. Надо было продержаться до нового урожая.

На совещании решили усилить подвоз хлеба из деревень, а на председателя Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией Емельянова возложили задачу изъять излишки продовольствия у спекулянтов и зажиточных. В помощь ему выделили активистов из партийных организаций. Обыски, произведенные в буржуазных кварталах и домах, дали нам неожиданные результаты: были обнаружены не только непомерно большие запасы муки, но и... оружие.

Положение создавалось напряженное. Меньшевики и правые эсеры вели подпольную работу, молодые офицеры военного времени — прапорщики, подпоручики, поручики, корнеты — тянулись в органы милиции. Служба в милиции была для белого офицерства исключительно удобной ширмой. Она позволяла организовываться и открыто носить оружие.

Раскрылось это случайно. Однажды на улице произошло столкновение, в результате которого был смертельно ранен выстрелом из нагана молодой парень. Виновники столкновения были отправлены не в ЧК, а в милицию. Там зачинщикам возвратили наган и отпустили. О подозрительном поведении начальника милиции стало известно ЧК. Она начала докапываться до подпольной офицерской организации. Но было уже поздно. В июне белочехи захватили город.

Подняла голову и местная контрреволюция. Из советских работников не все успели покинуть город. Пошли аресты, самосуды и расстрелы. Так погибли комиссар труда Берлинский, председатель усовнархоза М. И. Скворцов и многие другие.

Сначала я застрял в городе, скрывался у себя дома. Но сюда могли нагрянуть в любой момент. Днем выйти нельзя, ночью же можно было ходить только с пропуском. И вот я взял у сестры юбку, а они тогда были длинные, до пят, и широкие, надел ее, сверху закутал себя шалью и пошел к старшей сестре.

Это было в жаркий летний день.

Навстречу мне по Симбирской улице толпа вела рабочего в разорванном пиджаке. Одна рука у него висела плетью, лицо распухло, из рассеченной щеки текла кровь. Его окружили хорошо одетые люди; толкаясь и давя друг друга, они старались достать до пленного и нанести ему удар посильнее.

У сестры я прожил с неделю. Что творилось в городе, я не знал, ибо жил в квартире один. Как-то услышал грохот разрывающихся снарядов. Радостно было слышать, как шрапнель стучала по железным крышам домов: обстрел города показывал, что Красная Армия близко.

Через несколько дней я прокрался домой и нашел там двоюродного брата из соседнего села Ивашевки. Он сказал, что там уже красные. Обрадовавшись, я сказал, что еду с ним. Он согласился. И вот в черной ученической блузе, в валенках, с непокрытой головой ввалился я в телегу, и мы поехали.

Свою улицу проехали благополучно, а на окраине города брат вдруг заерзал, забеспокоился я сказал: «Костя, а у моста через Усинский овраг часовые стоят, пропуска проверяют». Я обомлел: как быть? Возвращаться обратно через весь город среди бела дня — наверняка кто-нибудь опознает, а ехать дальше с пустыми руками, значит, нарваться на арест. Я спрашиваю:

— У тебя пропуск есть? Он говорит, что есть.

— А кто часовые?

— Из квартальной охраны. Один по эту сторону моста, а другой — по другую.

Значит, из гражданских, люди неопытные, можно рискнуть. Я сказал Петру, чтобы ехал дальше. По дороге у меня возник план, как обмануть часового. Надо «заговорить» ему зубы и не дать времени первому остановить нас и спросить пропуск.

Не доезжая шагов 30–40 до часового, я велел брату остановить лошадь и молча поманил к себе пальцем часового. Это был мужчина средних лет, в пиджаке, в картузе, винтовку он держал под мышкой. Он удивленно посмотрел на меня. Сделав серьезное лицо, я еще решительнее делаю жест: «подойди сюда», а сам умираю от страха: подойдет или же с руганью прикажет подъехать к нему. Смотрю, тот нехотя делает один шаг, другой. На душе у меня отлегло. Не дав ему сделать четырех-пяти шагов, спрашиваю:

— Вам известно, что Ивашевка занята красными?

— Как же, знаем, — отвечает часовой.

— Ну так вот, строжайший приказ: никого из города или в город не пускать без пропуска. Положение серьезное. Кто бы ни ехал — солдат, генерал — от всех требовать пропуск. За нарушение приказа — строгая ответственность.

— Да мы и так никого не пропускаем, нам же так и было сказано.

— Хорошо. Трогай! — говорю строго Петьке.

Тот, ни жив, ни мертв, стегнул лошадь, и мы рысью проехали мимо часового. Версты через две брат пришел в себя и сказал только: «Ну и ну!»

В Ивашевке не было ни красных, ни белых. Лишь на рассвете в село вступил разъезд красных. Я встретил своего дружка В. Полетаева, обнялись и договорились, что он добудет мне лошадь, и я вступлю в его эскадрон. Но разъезд быстро покинул село, вошла пехотная часть. Я пришел к командиру и обстоятельно поговорил с ним о положении в городе, о силах белых и условился встретиться в городе.

События тогда развивались столь стремительно, что вспоминаешь теперь и удивляешься, как могло произойти столько всего в такой короткий срок.

Часов в 6 утра двоюродная сестра будит меня и говорит: «Костя, в селе белые, они приканчивают отставших сонных красных, спасайся!»

Я спрятался на заднем дворе; тут начался артобстрел села, и белые из него ушли. В село вступила наша батарея.

Через несколько дней батарея продвинулась к городу, а мы с Петром решили ехать в город, снабдить своих родных хлебом. Приехали, а дом — пустой, все ушли от обстрела в луга за Воложку. Петр поехал искать родных, а я разыскал своих товарищей, с которыми вместе учился, — Козлова, Леонтьева и других, оставил у них вещи, а сам поздно вечером, смертельно усталый, пошел домой, чтобы запереть его перед уходом из города.

Проснулся часов в 6 утра от дребезжания стекол — совсем близко шла артиллерийская стрельба. Я выбежал на улицу, и тревога охватила меня: на улицах было пусто, только вдали, со стороны Воложки, виднелись фигурки, продвигавшиеся цепью.

Я бросился бежать к Московско-Казанскому вокзалу. По дороге кое-где со дворов раздавались у меня за спиной винтовочные выстрелы. Когда я прибежал на вокзал, он был пуст. Последняя искра надежды, что я застану здесь своих, погасла. Кое-как, закоулками, я добрался домой.

На этот раз белые захватили город основательно. Я же заболел. У меня образовался гнойный нарыв от больного зуба! Боли были страшные, температура высокая, лежал в полусознательном состоянии.

В это время ко мне заявились с ордером на обыск и на арест два офицера — поручик Остроумов и корнет Тюменцёв. Увидев, что я больной, они не забрали меня, но прислали врача Зона, чтобы проверить мое состояние, взяли подписку о невыезде и даже невыходе из дому.

Через некоторое время мне стало легче, и я без разрешения ходил в амбулаторию на перевязку и стал помышлять, как бы удрать из города.

Но меня опередили. В июле, в одно из воскресений, приехали на извозчике опять эти два офицера и отвезли меня на Большую улицу, в штаб белых на допрос.

Из допроса я понял, что, помимо того, что я советский работник, белые узнали, что я был в Ивашевке, и обвинили меня в шпионаже в пользу Красной Армии. После допроса меня под конвоем отправили в тюрьму.

Утро следующего дня принесло мне неожиданную радость: в соседней камере оказались мои друзья — большевики Федор Ткачев, Николай Козлов и другие, я уже не чувствовал себя одиноким. Встретились мы на прогулке в первое же утро. Перекинулись несколькими словами, а потом они сумели передать мне книгу М. Горького «Мать».

В тюрьме я был уже долго. На допросы не вызывали, время шло монотонно. Среди заключенных распространился слух, что Красная Армия нажимает и что белочехи собираются эвакуироваться в Самару.

Что ожидает нас? Этот вопрос занимал каждого. Слухи подтвердились — красные приближались. Первые сведения: уголовных распустят, политических отправят в Самару. Новые слухи: политических ликвидируют. Все ходили настороженные, нервы были напряжены. Чувство радости за успехи своих смешивалось с тревогой за собственную судьбу.

Однажды на рассвете раздался стук в камеру и команда: «Выходить с вещами!»

Что-то будет!..

Итак, всех отправляют в Самару. Уже поздно утром вышли мы из тюремного двора. Был теплый пасмурный день. Нас повели через весь город на дальнюю пристань, чтобы оттуда по Волге отправить в Самару.

В лугах за Воложкой догнал нас мой племянник Николка, проскочил сквозь цепь конвоиров, быстро сунул мне в руку пузырек с йодом, бинт и рублевку, йод был для меня драгоценным подарком.

На пристани нас погрузили в трюм соляной баржи, огромный, мрачный. Свет проникал сверху через люки. Вместе с нами погрузили заключенных из хвалынской и вольской тюрем. Народу собралось очень много и самого разнообразного. Здесь были и политические, и пленные красноармейцы, и командиры, и крестьяне, арестованные по доносу кулаков, и уголовники, были женщины, старики, молодые. Нас не кормили. Лишь на вторые сутки бросили в люки две большие буханки хлеба. Уголовники, как дикая стая волков, набросились на буханки, и по всей барже началось преследование счастливцев, первыми ухвативших хлеб. Спасаясь бегством, они на ходу рвали зубами хлеб, стараясь успеть как можно больше отхватить себе.

Однажды передали: ночью подготовить трапы, поднять их к люкам и внезапным налетом снять часовых, обезоружить конвойную команду, захватить баржу и бежать к красным. Кровавую расправу предотвратил один из конвоиров: он предупредил, что это провокация и наверху подготовлены пулеметы, чтобы уничтожить заключенных, а баржу затопить.

В трюме было темно и сыро, вода за время плавания просочилась сквозь настил.

В Самару приплыли к вечеру, но еще засветло. От пристани до самой тюрьмы стояли шпалерами рабочие, женщины, дети и, невзирая на грубые окрики, угрозы и удары прикладами конвойных, бросали в шеренги измученных, грязных, голодных заключенных хлеб, пачки махорки, папиросы, спички.

Самарская тюрьма была набита невероятно. В обычную одиночку поместили 9 человек.

В нашей камере оказались следующие товарищи: Федор Ткачев, Василий Юдаев, Иван Гаврилов, Константин Серов, Вронский, Берзинь, Элис, Вилков и еще один латыш.

С Ткачевым мы вместе учились. Он был, насколько мне помнится, членом уездного комитета РКП(б). Как он попал в тюрьму, я не запомнил. Мы расстались с ним в Никольске-Уссурийском, когда меня сняли с поезда в военный госпиталь, а его вместе с другими повезли обратно до Александровского централа, где, наконец, всех самарсих эшелонников и высадили. Через некоторое время Ткачеву удалось освободиться, он участвовал в боях против Колчака, потом вернулся в Сызрань. Примерно, в 1935 или 1936 году он приехал в Ленинград, работал в Ленинградском управлении нархозучета. Погиб он в 1942 или 1943 году в Ленинграде во время блокады.

Иван Гаврилов, член РСДРП(б) с 1915 года, был тоже отправлен в Александровский централ. Вновь встретились мы в Ленинграде, где он заведовал областной совпартшколой. Погиб еще до Отечественной войны.

Василий Юдаев — политэмигрант. Вернулся из Австралии, в 1917 году и жил в селе Заборовке, организовывал крестьянскую бедноту вокруг Советской власти. Нас вместе с ним поместили в военный госпиталь, где он умер от гнойного плеврита.

Вилков — советский работник из Хвалынска. Берзинь, Элис — военные работники, латыши. Об Элисе расскажу ниже.

Спали вповалку на каменном полу. Был сентябрь, выстрелами часовых по тем, кто пытался выглянуть в окно, стекла были выбиты.

Поддерживал нас самарский рабочий Красный Kpecт своими передачами продовольствия и сведений о положении на фронте, об успехах наших.

В Самаре властвовал комуч (комитет членов Учредительного собрания) во главе с эсерами Вольским, Климушкиным, Фортунатовым. Они клялись, что только через их трупы большевики войдут в Самару.

Но вот почва стала уходить из-под ног комучевцев, и они начали поспешно готовиться к «драпу». Заняв Самару, красноармейцы не нашли ни одного из них: все благополучно удрали на восток.

В эти дни в Самаре мы переживали то же самое, что и в сызранской тюрьме: радость за успехи Красной Армии, смешанную с тревогой за свою судьбу. Мы строили тысячи планов, как помочь Красной Армии организацией бунта, захватом тюрьмы, чтобы отвлечь на себя хотя бы часть белогвардейских сил. Как нам хотелось соединиться со своими товарищами, влиться в ряды наступающей Красной Армии!

5 октября 1918 года по тюрьме пронеслась команда: «Собираться с вещами»! Вечером, в темноте, под усиленным конвоем чехов и белогвардейцев нас повели на вокзал. На дальних путях стояли товарные вагоны из-под каменного угля.

С грубой бранью, ударами прикладов загоняли нас, как скотину, в эти грязные вагоны. Когда вагон заполнялся до отказа, переходили к следующему. В вагоне нас оказалось шестьдесят человек, можно было только стоять плотно плечо к плечу.

Нашей «коммунке» из одиночки удалось попасть в один вагон.

Закрыли люки, задвинули дверь, закрепили проволокой. В вагоне стало темно и душно, стоять не было сил. Как это получилось, не знаю, но всем удалось сесть, ни вершка пустого пространства на полу вагона не осталось. Наконец, раздался гудок паровоза, и длинный поезд в 45–50 вагонов тронулся.

Так начался рейс поезда, получившего известность по всей Сибири как «Самарский поезд смерти».

После долгих «примерок» удалось найти способ, как улечься: один ряд ложился на правый бок, другой — на левый, головой в противоположную сторону, а ноги клали поверх первого ряда. Поворачивались па другой бок по уговору оба ряда одновременно.

Усталость была так велика, что многие заснули. Когда рассвело и заключенные проснулись, они удивленно стали рассматривать друг друга: все были до неузнаваемости измазаны. Оказалось, что в вагоне была пыль от каменного угля. О том, чтобы помыться или почиститься, не могло быть и речи.

Еще большие трудности и мучения возникли в связи с тем, что вагон совершенно не открывался ни для каких-либо надобностей и впервые был остановлен только на третьи сутки.

Примерно на третий или четвертый день пути, на одной из станций, в ясный воскресный день на глазах у населения, гулявшего на станции, произошел первый массовый расстрел заключенных. Накануне ночью из соседнего вагона бежало через люк несколько человек. Они прыгнули на ходу под откос и убежали. Комендант поезда чех капитан Новак приказал выстроить перед вагоном оставшихся и отсчитать каждого десятого, но 5–6 человек ему показалось мало, и он приказал отсчитать еще каждого шестого. Набралось человек 12–13. Их отвели в степь и метров за 200 от станции расстреляли. Конвоиры уже возвращались обратно, вдруг мы в щелки вагона увидели, как 3 человека из расстрелянных с трудом поднялись и, шатаясь из стороны в сторону, направились в степь. Видимо, народ на станции ахнул, конвоиры оглянулись и, увидев побежавших, выстрелом с колена добили их. После этого конвоиры не спеша вернулись на место расстрела и прикололи штыками еще троих. В этом вагоне стало сразу просторнее...

Новак приказал выделить в вагонах старост из арестованных, которые отвечали бы головой за каждый побег.

Кроме того, на вагонах с тормозными площадками поставили часовых. Но побеги продолжались вместе со старостами. Стрельба конвоиров ночью по убегающим не имела успеха. Тогда люки стали закрывать на проволоку. Но и это не остановило заключенных. Они разбирали пол вагона и на ходу падали между рельсов под вагоны. Так бежали из соседнего вагона сызранец Гарновитов и другие товарищи.

Мы тоже решили бежать. Сговорилось 12 человек, старосту не включили, потому что знали, что он не пойдет. Ночью, когда мы стали вскрывать пол, шум услышал староста, поднял тревогу и сорвал нам побег.

Спасением для политических было то, что при эвакуации самарской тюрьмы утеряли все списки заключенных, их дела. Мы считали, что это счастливое обстоятельство сулит жизнь многим из нас. Но вот однажды поздно вечером, кажется, после Петропавловска, поезд остановили в глухом поле. Из разных вагонов стали вызывать по фамилии отдельных товарищей. Запомнилась фамилия Пудовкина — председателя Кузнецкого Совета. Потом мы увидели, как большую группу людей отвели от поезда метров на 25 и расстреляли. Говорили, что среди заключенных оказался предатель из случайно арестованных, который знал советских работников и хотел доносом улучшить свое положение.

Везли нас «налегке», рассчитывая в ближайшем же городе сдать в тюрьму. Но доехали мы до Уфы, а тюрьма нас не приняла. Так же были переполнены и челябинская тюрьма, и петропавловская, и омская, и новониколаевская... Нас везли дальше, потому что все города чурались этого «поезда смерти», боясь распространения эпидемий, которые мы несли с собой.

Кормили нас от случая к случаю, редко и мало, вероятно, в зависимости от того, где и что удавалось раздобыть на нашу долю. На третьи сутки в вагон бросили две буханки хлеба. Каждому досталось по небольшому кусочку и по маленькой горсточке крошек. Крошки были оттого, что хлеб ломали щепками. Делили общеизвестным способом: один отворачивался, а другой указывал на кучку и спрашивал: «кому?», тот называл фамилию. Недоразумений при дележке не было. Хлеб крошили в кружки, консервные банки, туда же наливали воду, ее тоже давали редко, и мы всегда мучались от жажды. Накрошенный хлеб размешивали в воде, делали мурцовку и ели, одни быстро и жадно, другие медленно, стараясь подольше растянуть наслаждение. Изредка кормили обедом. Однажды, это было на седьмые или восьмые сутки пути, нас разбудили глухой ночью, открыли дверь и сунули в вагон два цинковых таза с холодным супом. Сон сразу же пропал, и все с жадностью набросились на суп. Через час или два, когда все снова заснули, нас опять разбудили и дали кашу. Нас выручало население. Неизвестно, какими путями оно узнавало о нашем прибытии, только везде встречало дарами: хлебом, салом, махоркой, спичками, папиросами, солеными огурцами и пр. Иногда заключенные отдавали в ответ свои вещи, но это было очень редко, потому что вещей почти не было, а после Канска, где казаки нас ограбили начисто, и совсем ничего не осталось.

На остановках люки можно было уже открывать, часовые иногда попадались такие, что не отгоняли прикладами людей, и те кидали в люки передачи. Чем глубже в Сибирь мы ехали, тем становилось холоднее. Нам уже давали мерзлые буханки «казенного» хлеба. Возникли трудности при его дележке — щепки ломались о каменные буханки.

Однажды на ст. Зима нас накормили горячим обедом. Для этого нас вывели из поезда и привели на продовольственный пункт в большое помещение, что мне запомнилось не только потому, что это было одним из ярких моментов нашей жизни в поезде — горячий обед, но и вот по какому случаю. После того как миски с супом были очищены, один из заключенных попросил добавки, видя, что суп в котле остался. Прапорщик Озолинь, коренастый, широкоплечий латыш, с выдающимися скулами и широкой нижней челюстью, услышав просьбу, пришел в ярость, размахнулся и свирепо ударил по лицу просившего: «На тебе добавку, сволочь!» Тот грохнулся о каменный пол и больше не поднялся.

Стояла настоящая сибирская зима. Мы крепко мерзли на полу, на нем было холоднее, чем на снегу. Мороз, донимавший нас, имел лишь одно «удобство»: трупы умерших быстро замерзали и превращались в ледышки.

Но вот мы приехали на станцию Тайга. Заключенные «поезда смерти», оставшиеся в живых, навсегда сохранят чувство горячей благодарности населению Сибири, помогавшему нам своими передачами: они спасли, не одну жизнь от голодной смерти. Но прием нашего поезда рабочими ст. Тайги тронул нас до самой глубины души. Они решительно заявили коменданту поезда, что не пустят дальше поезд до тех пор, пока в вагонах не будут поставлены железные печки и сделаны нары. Неописуема была радость заключенных, когда в печках затеплился огонек, давший тепло и свет.

Нары были сделаны в два этажа по обе стороны вагона и, кроме того, вдоль дверей на уровне второго этажа были еще проложены доски.

От имени всех оставшихся в живых пленников «Самарского поезда смерти» шлю земной поклон рабочим станции Тайга за их благородное дело, за то, что, не побоявшись репрессий, они обогрели нас, вдохнули в нас новые силы.

В 1957 году через газету «Тайгинский рабочий», где была напечатана моя заметка с благодарностью за помощь в 1918 году узникам поезда, я установил, что эта помощь была организована партийной подпольной организацией большевиков. Об этом рассказал бывший член этой организации Павел Яковлевич Волков, живущий ныне в Новосибирске, член КПСС с 1917 года. В феврале 1958 года он приезжал ко мне в гости в Ленинград. Вот его рассказ.

«От подпольной партийной организации Ново-Николаевска мы получили извещение, что на восток движется поезд с заключенными из Самары. Заключенные в ужасном состоянии, они гибнут от расстрелов, от голода и замерзают в нетопленных вагонах, на холодном полу, без нар и печей.

В Тайге была небольшая, но сплоченная подпольная организация большевиков из рабочих-железнодорожников. У нас возникла мысль задержать поезд, не давать паровоза до тех пор, пока во всех вагонах не будут установлены нары и печи-буржуйки. Поскольку на станции во время войны приходилось оборудовать теплушки для воинских эшелонов, доски и печи здесь были. Но мы натолкнулись на сопротивление коменданта поезда капитана Новака и начальника конвоя поручика Иванова. Они грозили перестрелять всех, кто будет препятствовать продвижению поезда.

Но мы действовали нелегально, через рабочих, а те через администрацию станции и депо. Коменданту пришлось уступить. Но они «рассчитались» за это на ближайшей же станции от Тайги: открыли там стрельбу и убили несколько рабочих».

В нашем вагоне, да и в остальных, стало гораздо просторнее, а через некоторое время на одной из станций (возможно в Красноярске) поезд сократили, освободилось несколько вагонов.

Сильно донимали нас пьяные конвоиры: напьются и начинают стрелять по вагонам, кого убьют, кого ранят. Раненых, чтобы они не стонали, офицеры добивали. Один сошедший с ума все высовывался из люка и пытался дать телеграмму жене в соседний вагон, пока его не застрелил часовой.

Мучительно долго тянулось время. Больше всего говорили о еде, так как ощущение голода не давало ни минуты покоя. Много времени тратили на бесплодную борьбу со вшами: они размножались с такой быстротой, что никакие меры не помогали. Мне было особенно тяжело, так как паразиты завелись у меня не только в одежде, но и в голове. Бинт на голове я не мог менять часто — кусочек бинта, данный мне племянником, я берег как зеницу ока. Поэтому я снимал бинт, уничтожал паразитов, смазывал рану йодом и снова забинтовывал голову. При смазывании раны я обнаружил, что челюсть у меня стала выкрашиваться мелкими кусочками. Легче стало, когда появились печки, и мы на огне прокаливали рубашки и штаны.

Много разговоров было, конечно, на политические темы. Рассуждали так: раз нас везут на восток, значит, дела у белых на западе плохи. Это радовало нас и давало силы. Редко попадавшиеся газеты с жадностью прочитывались, причем истину мы угадывали между строк и без конца строили догадки и предположения, какая судьба ожидает нас.

Иногда пели песни:

Далеко в стране Иркутской,
Между скал, высоких гор
Обнесен большим забором
Чисто выметенный двор...
Подметалов душ пятнадцать
В каждой камере сидят...
— Ты скажи-ка, подметала,
Что за этот большой дом?
Кто хозяин сему дому?
Как фамилия ему?
— Это, барин, дом казенный,
Александровский централ.
А хозяин сему дому
Кровопийца Николай...

Пели про Волгу-матушку, про священный Байкал. Пели тихо, стараясь не привлечь внимания часового в тамбуре.

В Ачинске или Канске местные казаки встретили наш поезд по-своему: они открыли вагоны, обшарили всех и забрали все, что им понравилось из наших немногих оставшихся вещей. У меня отобрали старую потертую кожаную куртку, сапоги, правда, дали взамен старые солдатские ботинки.

— Комиссар! — рычали они, замахиваясь нагайкой, но не били, а в других вагонах пороли.

Как будто в Красноярске нас всех вывели из вагонов, а вагоны прошпарили горячим паром из паровоза. Эту бесполезную обработку сделали потому, что среди нас было много больных тифом и другими болезнями.

Проехали Иркутск. Стали проезжать Байкал. Байкал! Всем хотелось посмотреть на «славное море, священный Байкал». Берзинь, высокий молодой латыш, тихонько открыл люк, и мы навалились на него, чтобы взглянуть на Байкал. Вдруг услышали за стеной глухой крик, брань часового, стоявшего на тормозной площадке, и выстрел. Пуля пробила стенку вагона снизу вверх, котелок на стене и вторую стену. А Берзинь, наклонившись, смотрел в люк; ему повезло: если бы он не наклонился, то ему пробило бы голову.

Приехали в Читу — гнездо «соловья-разбойника» атамана Семенова. О семеновском застенке в Маккавеево дошли слухи и до нас. Казаки и в Чите бесчинствуют, так как грабить больше нечего, они, пьяные, врываются в вагоны, бьют нагайками, стреляют. С чувством большого облегчения покинули Читу и миновали Маккавеево. Пошли степи. Мы жадно смотрели в щелки вагонов на незнакомые широкие вольные просторы. А мы были лишены свободы — этого величайшего блага человека!

Тогда-то я по-настоящему почувствовал, что лучше смерть, чем неволя.

Нам стало известно, что едем по Китайско-Восточной железной дороге. Вот и станция Маньчжурия. Конвоиры дорвались до дешевой смирновской водки и вдребезги перепились. Мы сидим уже несколько дней без дров, в вагоне темно и холодно.

Вдруг стук прикладом в дверь, матерная брань, крик: «Открывай, получай дрова». Бросились открывать дверь, но ее сразу не открыть, она примерзла — от мочи образовался толстый слой льда. Несколько человек, упираясь плечами в перекладину, пытались сдвинуть дверь, скалывали лед, а наш латыш Элис залез на нары, что вдоль двери, уперся ногой, в косяк, а плечом в перекладину. Внезапно раздался выстрел, затем матерная брань и стоны. Стонал Элис. Пуля пробила дверь, верхние двухдюймовые нары и вырвала из голени Элиса кусок кости и мяса с ладонь величиной. Наконец, дверь открыли, затопили печь, зажгли лучину: на ноге Элиса зияла страшная рана. Привели врача Зальцман (ее везли в женском вагоне). Из простыни сделали бинты и кое-как перевязали ногу.

Когда волнение, вызванное ранением Элиса, улеглось, заметили, что под нарами лежит еще один человек, но мертвый. Оказалось, пуля прошила ему грудь слева направо и уже после этого пробила нары и вырвала кусок голени Элиса. Потом пулю эту нашли, она была вся искорежена.

Доктору удалось добиться, чтобы Элиса отправили в приемный покой при ж.-д. станции, а вместе с ним отправили и меня. Я очень обрадовался, что, наконец, избавлюсь от мучений. Но когда мы пришли в приемный покой, Элиса приняли, а меня осмотрели, покачали головой и отказались принять.

— У нас это лечить невозможно, — сказал врач.

— Собирайся, живо! — заорали конвоиры и погнали меня к эшелону, они боялись, что эшелон уйдет без них.

Ослабевший от голода, я с трудом бежал, глотая открытым ртом воздух. Я понимал, что конвоиры не станут возиться со мной и рисковать опозданием из-за меня. Напрягая последние силы, я добежал до вагона, но подняться не мог, товарищи подхватили меня и втащили. Отдышавшись, я рассказал им, что Элис устроился хорошо. Мы порадовались, что хоть ему удалось избавиться от проклятого «поезда смерти».

Впоследствии я встречал Элиса во Владивостоке. Нога у него была отрезана по колено, и он ходил с костылем.

Нас повезли через Маньчжурию. Мы, не отрываясь, смотрели в щелки вагона и в люки на неведомую страну. Горы, или как их здесь называют, сопки, густо покрыты дремучим лесом. Мимо нас пролетали широкие долины, возделанные поля, заросли гаоляна, поселения китайцев.

С тоской смотрели мы, как люди занимаются своими повседневными делами: едут на арбах, достают воду из колодца, стоят, покуривают из длинных трубок, беседуют между собой.

Приехали на ст. Чжалайнор. На соседнем пути стоял эшелон с какими-то иностранными солдатами — шляпы, на шляпах длинные перья. Кто-то дознался, что это итальянские альпийские стрелки. Не знаю, какие чудовищные вещи наплели про нас, но через некоторое время эти мерзавцы открыли по беззащитному поезду бешеную стрельбу. Куда денешься из закрытого вагона? Некоторые спрыгнули с нар и растянулись на полу. Я уткнул голову в подушку, полагая, что пуля не пробьет ее. Все дрожали, как в лихорадке. В нашем вагоне оказался унтер-офицер Сахаров из конвоя. За какую-то провинность он был наказан оригинальным способом: его на сутки посадили в «карцер»— к нам в вагон. Когда началась стрельба, он растянулся на полу. Мы слышали, как он стучал зубами от страха, стонал и молился: «Господи, спаси и помилуй».

С великим облегчением почувствовали мы, наконец, что поезд тронулся. Унтер-офицер поднялся, в лице у него ни кровинки. Был он не молод, лет под сорок. Отличался черствостью, отказывал даже в пустячных делах — например, принести лишнее ведро воды, которой нам всегда не хватало для питья. После «карцера» он заметно изменил свое отношение к нам. В его дежурство мы уже не испытывали недостатка в воде.

Перед Харбином, кажется, на ст. Чжаланьтунь нам разрешили открыть двери вагонов и вымести мусор. Станция была пустынна, никого на ней не было, кроме одного-двух служащих. Свежий морозный воздух ворвался в вагон. А через короткое время у каждого вагона образовалась большая куча мусора и горка трупов. Трупы, были голые и черные, словно закопченные. В вагонах стало совсем просторно...

Проехали Маньчжурию, миновали станции Пограничную и Гродеково. Скоро Никольск-Уссурийский. Как будто конец нашему крестному пути? Но не для всех! Огромному большинству предстояло снова проделать тяжелый рейс в обратном направлении до Александровского централа. Но об этом мы еще ничего не знали.

Не доезжая нескольких километров до города, эшелон остановился. Неужели действительно конец мытарствам? Как будто бы так: нас всех стали высаживать из вагонов на поляну. Больные не ждали, когда товарищи помогут им выбраться, они ползком, кто как мог, добирались до двери, свешивались вниз на слабых руках и падали под откос, на песок.

Когда все высадились и расположились на лужайке, стало видно, что нас куда меньше, чем при посадке в Самаре.

Было 15 или 16 ноября. Днем на солнышке в одной рубахе было еще терпимо, но к вечеру стал пробирать холод, мы жались друг к другу, пытаясь согреться.

Положение становилось все тревожней и тревожней. Возникало предположение, что нас опять здесь не примут, мы сидели, мерзли, по обыкновению, нас не кормили.

Перед вечером на лужайке появилась группа уссурийских казачьих офицеров с широкими лимонно-желтыми лампасами на штанах. Все они были с нагайками. Обошли ряды изможденных, грязных, заросших заключенных и скомандовали: «Большевики, жиды и мадьяры, встать, построиться!» Никто не шелохнулся. Тогда они сами выбрали человек 25, построили в одну шеренгу и стали бить их нагайками по лицу, плечам, голове. Услышав возмущенный ропот скопившихся здесь горожан, «герои» прекратили избиение и скрылись.

Когда совсем стемнело, нас, продрогших, вернули обратно в вагоны. Надежда, что мы останемся в Никольске, совсем погасла. Утром нас подтянули на ст. Никольск-Уссурийский. Прошел слух, что в Никольске нас не примут и повезут во Владивосток.

Во Владивостоке в это время была в полном разгаре интервенция. Еще в апреле 1918 года японцы ввели войска в город, а за ними высадились англичане, французы, американцы, итальянцы и другие. За американскими войсками потянулись американские организации: миссия Красного Креста, Союз христианских молодых людей, армия спасения. Миссия Красного Креста оказалась и в Никольске. Я не видел американцев и не помню их. Но много лет спустя я читал в американском журнале «Красный Крест» за 1919 год выписки из дневника сотрудника миссии Рудольфа Бюкели о нашем «Самарском поезде смерти».

Как бы то ни было, но в Никольске нам стало заметно легче: люки открыли легально, население допускалось с передачами свободно, и мы получили столько хлеба, всякой еды, табаку, спичек, что почти по-настоящему были сыты.

Принесли нам и газеты. Радостно всколыхнуло нас известие, что в Германии свершилась революция. Сколько предположений и прогнозов сделали мы, читая известие о германской революции! Были в газетах сообщения и печальные. Мы узнали, что «при попытке к бегству» чехи убили председателя Владивостокского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов К. Суханова и Д. Мельникова.

Утром нас поразило неслыханное приказание: выделить от каждого вагона по два представителя под круговую поруку оставшихся и взаимную поруку этих двоих и отправить их в город для сбора пожертвований.

От нашего вагона выделили тихого пожилого железнодорожника и молодого парня из уголовных. К вечеру сборщики вернулись с полными мешками продовольствия и вещей, но молодого парня не оказалось. Железнодорожник заболел, от волнения и тревоги с ним случился удар. К счастью, поздно вечером парень вернулся тоже с полным мешком, его задержали никольцы своими угощениями.

Днем пришла еще одна неожиданная радость: всех больных снимают с поезда и помещают в военный госпиталь. Из нашего вагона взяли железнодорожника, меня, Василия Юдаева и еще кого-то, не помню. Мы распростились с товарищами и покинули страшный поезд. В госпитале с нас сняли всю одежду и сожгли ее, остригли и отправили в баню.

Из бани в нижнем госпитальном белье, в своей обуви мы направились в один из бараков, где на цементном полу была настлана солома, покрытая простынями, в изголовьях лежали соломенные подушки, одеяла. Было тепло, просторно, светло, чисто, воздух был свежий. Вскоре нам дали чай с сахаром и фунта по два белого хлеба. Хлеб был пышный, мягкий, душистый, неописуемо вкусный.

18 ноября 1918 года, лежа на соломе и блаженно попивая чай с белым хлебом, я отпраздновал день своих именин — мне исполнилось 19 лет.

В январе 1958 года Т.К. Цивилева, с которой мы вместе работали в подпольной организации в Приморье в 1919–20 годах, прочитав мои воспоминания о «поезде смерти», рассказала, как рабочий Красный Крест организовал нам помощь в Никольске.

Дело было так. Когда поезд стоял под Никольском у переселенческого пункта, Цивилева поехала во Владивосток и сообщила об этом подпольной партийной организации. По ее поручению рабочий Красный Крест выдал Цивилевой удостоверение о том, что ей дано задание обследовать состояние заключенных в «поезде смерти» и оказать им помощь продовольствием и одеждой.

С этим удостоверением она обратилась к дежурному офицеру из конвоя. Судя по ее описанию, это был прапорщик Озолинь. Он был пьян. Посмотрев удостоверение и увидев, что на нем стоит печать Красного Креста, а перед ним — молодая, прилично одетая девушка, он вежливо спросил:

— Что вам угодно?

— Мне надо обследовать заключенных, чтобы оказать им помощь продовольствием, — ответила она.

— Продовольствие можете дать, а смотреть эту заразу нечего, это опасно, — сказал Озолинь.

С Татьяной Цивилевой был ее младший брат, учащийся. Потрясенный, ужасным видом заключенных, он снял с себя башлык и рукавички и отдал в ближайший вагон.

Татьяна Цивилева вернулась в город, разыскала секретаря профсоюза учителей Лохова и вместе с ним организовала сбор денег по профсоюзам. Большую помощь оказали союзы строителей и железнодорожников. На собранные деньги закупили белого хлеба и одежды.

Теплая, душевная встреча трудящихся Никольска-Уссурийского никогда не изгладится из памяти эшелонников.

Вмешательство рабочего Красного Креста и активность населения города, несомненно, способствовали облегчению нашего положения и режима.

Что же было с поездом дальше?

Его отправили, как потом рассказывал Ткачев, сначала во Владивосток. Но там сняли только около 200 человек, преимущественно больных, а поезд вернулся на запад. Причем конвоиры совсем озверели, и положение узников стало еще более ужасным.

Оставшихся в живых сняли на ст. Иннокентьевской и отправили в Александровский централ. Там многие из заключенных под видом добровольцев вступили в ряды колчаковской армии, а затем перешли на сторону Красной Армии. Так сделал и Федор Ткачев.

О группе заключенных, снятых с поезда во Владивостоке, упоминает П. М. Никифоров, старый большевик, руководитель Владивостокской партийной организации. Он в то время сидел во владивостокской тюрьме. В своих воспоминаниях (рукопись попала ко мне в январе 1958 года) он пишет, что в ноябре тюрьма вдруг наполнилась шумом: скрипели телеги во дворе, суетились надзиратели, из окон уголовных раздавались крики: «Эй, откуда прибыли?» Надзиратель сообщил, что привезли много народу из поезда смерти, с Урала...

— А кто они?

— Говорят, пленные красноармейцы, все в тифу.

Во дворе на 20–25 телегах лежали люди, прикрытые лохмотьями. Казалось, что это мертвецы, но некоторые из лежащих поворачивали головы и смотрели мутными глазами.

Возле телег группами сидели полуголые люди. Жалкие и грязные лохмотья едва прикрывали их тела. Когда спросили одного из них, сколько тут тифозных, он ответил: «А кто их знает, все мы тифозные, вши заели...»

Так закончился этот трагический путь нашего поезда. Но таких «поездов смерти» еще много следовало за самарским.

Пребывание чешских легионеров в России, совершившей революцию, в России, борющейся с интервентами и белогвардейцами, в России, героически защищающей свою молодую рабочую власть, не прошло для них бесследно. Как свидетельствует прощальное письмо чехословацких солдат к населению Дальнего Востока, многие и многие из этого легиона прозрели и поняли, какое черное дело было сделано их руками. Поняли и воспротивились своим хозяевам. Привожу выдержки из письма группы интернированных солдат чехословацкой армии из Анджерских копей от 20 августа 1920 года.

«Мы, разоруженные солдаты чехословацкой армии разных частей, прощаемся сегодня с вами, товарищи и граждане Дальнего Востока. Многие из нас были принуждены штыками воевать против вас, но все-таки этому был положен конец в прошлом году, когда самая черная реакция стала действовать по всей Сибири... 3000 солдат было разоружено, много было нас посажено в тюрьмы, а некоторые были и расстреляны.

...Нас в течение целого года старались заставить всеми силами взять оружие и отказаться от своих взглядов.

Дорогие товарищи и граждане, простите, но мы не виноваты в том, что здесь произошло. И Европа уже в прошлом году знала, кто виноват и кто в конце концов останется победителем.

Да здравствует социальная революция!» [1]

В напряженный период гражданской войны, когда создалась угроза существованию молодой Советской республики, В. И. Ленин писал, что мы должны во что бы то ни стало выстоять и победить, иначе народу придется терпеть 20–40 лет мучительного белогвардейского террора.

История показала, что означает белогвардейский террор.

Это — мученики Парижской Коммуны, Стена коммунаров на кладбище Пер-Лашез в Париже.

Это — жертвы интервенции на севере Советского Союза, в Архангельске и Мурманске, на Дальнем Востоке — во Владивостоке, в Николаевске-на-Амуре, Хабаровске и других городах в 1918–1922 годах.

Это — фашистские злодеяния на оккупированной территории СССР в 1941 – 1944 годах.

Эти — дикие зверства венгерских контрреволюционеров в 1919 и 1956 годах.

Творились эти зверства в разное время, в разных странах, но делались они одной рукой, рукой буржуазных палачей.

Буржуазия кичится благами культуры, но никакие румяна и белила современной цивилизации не прикроют хищного оскала капитализма, смертельного врага трудящихся.

г. Ленинград, май 1958 года

К.П. Серов, член РКП(б) с 1919 года

Печатается по изданию: Боевое прошлое: Воспоминания. Куйбышев, 1958. – С. 79-101.

 

 

 

 

 

 

 

  

НКВД-РККА

 

Hosted by uCoz